Зачем ты его убил?





Лет семь назад племянник заказал к Новому году книжку про приключения с эльфами и драконами. На первом же лотке я выбрала экземпляр с самым шикарным и зубастым драконом на обложке, но прежде чем презентовать, ознакомилась. И была приятно удивлена высоким уровнем романа. Изобретательный, остроумный, смешной, закрученный-заверченный, яркий, с претензией, не совсем неоправданной, на философскую подкладку. Прямо-таки “очень ничего”. Не только мальчишке будет приятно прочесть. Под настроение.

Я сдуру вообразила, что если вот так — протянул руку и сразу подхватил этакую жемчужинку, то в отечественной популярной литературе не счесть алмазов в каменных пещерах. Племянник, очень довольный драконом, потребовал еще одного такого же. Прикупив следующего, стала знакомиться — и к племяннику новый дракон не попал. Это было натуральное черт знает что. Безграмотный язык, концы с концами не сведены, какие-то бредовые шовинистические речи страницами. В общем, в силу семейной цензуры роман был секвестрован. Потом я просмотрела в библиотеке еще несколько “драконов” и убедилась, что тот, первый, был и единственным настоящим. Это уж так мне повезло с первого раза попасть на роман “Не время для драконов” Сергея Лукьяненко и Ника Перумова. И наглядно убедиться, что в одинаковых обложках на одних и тех же лотках лежат, на одних и тех же полках стоят и одинаково массовой литературой называются принципиально разные произведения: те, которые относятся к литературе, представляя качественные образцы занимательных жанров, и те, которые трудно сказать, к чему относятся.

“Массовая литература” — на редкость неудачный термин, порождающий массовую же путаницу и невнятицу, и я очень жалею, что некритически воспользовалась им, когда начала работу над этой темой.

Во-первых, всякий раз приходится уточнять, что массовые тиражи, массовый интерес, массовая востребованность, выпавшие на долю художественного произведения, не превращают его в феномен масслита. И наоборот, если некое масслитовское сочинение “не пошло” и увяло, проклюнувшись чахленьким тиражом, то феноменом масслита оно быть не перестает.

Во-вторых, определение “массовое” тащит за собой противопоставленное ему “элитарное”. Но если по поводу “массовых” текстов существует некоторое, очень относительное, взаимопонимание, что это такое, кто туда входит и почему, то “элитарная” литература — вообще неведомо что. Для кого-то элитарна классика, Гете и Пушкин, Достоевский и Флобер. Для кого-то классика же, но особая — экспериментальная, усложненная — Джойс, Хлебников. Для кого-то — современный художественный поиск, подчас эпатаж, заведомо рассчитанный только на рафинированных знатоков или даже на “свою тусовку”.

Для меня “элитарное” обозначает эпигонское, риторичное, формализованное, безжизненное, скучное, сервильное, рассчитанное на благосклонность находящейся у власти “элиты”. Поскольку понимание “элитарного” не устоялось, то останусь при своем мнении.

В-третьих, термины “массовая литература”, “массовая культура” накрепко связаны со специфическим философско-социолого-публицистическим понятием “массы”, “массового человека”, то есть с социологической гипотезой, которой я не принимаю.

Литературоведчески-критическое отношение к масслиту проявляется в последние несколько лет как позитивное. Новейшие же культурологические труды, философская и религиозная публицистика раскаляются ненавистью к массовой культуре.

В Москве и Петербурге появились два масштабных коллективных исследования — “Массовая культура в России конца века (фрагменты к…)” в 2 томах (СПб., 2001, Санкт-Петербургское философское общество) и “Массовая культура и массовое искусство: “за” и “против” (М., 2003, Академия гуманитарных исследований). Последний труд, слегка сокращенный, только что вышел в качестве учебника “Массовая культура: учебное пособие” (М., 2004).

Проблемы масслита, как и всех вообще конкретных направлений массового искусства, играют и в петербургском и в московском исследованиях подчиненную роль, а основное внимание приковано к “массовому человеку” и “краху современного человечества”.

Так что многоточие в названии петербургской монографии (“фрагменты к…”) скрывает такие примерно слова, как: гибель, закат, падение, вырождение, а слово “за” в названии московской работы оказывается совершенно лишним: коллектив авторов категорически и абсолютно “против” массовой культуры.

В общетеоретических “фрагментах”, написанных Е.Г.Соколовым, конструируются ряды оппозиций, загоняющих читателя в ловушку: “удобные дороги и ухоженные газоны” противопоставляются Моцарту, “фарфоровые зубы и электронная связь” — Рафаэлю, “хорошая, здоровая, безбедная жизнь” — Реальности и Истории. “Ибо данные явления — разных культурных порядков, разных экзистенциальных стилистик. На почве сегодняшнего повседневно-бытового благополучия принципиально не может вырасти то, что нами обычно почитается как “великое и вечное”. Для этого необходимы другие ритмы, взгляды, руки, мысли, желания, труды и дни” (ч. 1, с. 7). Если вы хотите того-сего, отличного зубопротезирования и путешествий в Париж — так будьте честны, настаивает автор, погружайтесь в масскульт, в его “шоу-события”. Ибо остальное — “от лукавого и завистливого”
(ч. 1, с. 7). Но, выбирая хорошие дороги, Париж и масскульт, знайте, что они вне природы человека, а “это уже серьезно — вымираем ведь!” (ч. 2, с. 8).

В сущности, очень странно: безбедной, комфортной, здоровой, благополучной жизни с удобными дорогами мы никогда еще в России по-настоящему не видали. Только-только забрезжила. Местами. Но как принялись наши мыслители, начиная с великого Достоевского, ею пугать и ее проклинать, так и до сих пор остановиться не могут. Но мне все-таки кажется, что хорошим дорогам противоположно бездорожье, а не Моцарт, и оппозиции Е.Г.Соколова являются иронической, “задирательной” интеллектуальной провокацией, а не трагической находкой на путях поиска истины.

Осудив в Предисловиях к обеим частям “счастливую и комфортную жизнь”, от которой мы “вымираем”, автор приступает к “массовому человеку”. Перебирая воззрения Ортеги-и-Гассета, мыслителей франкфуртской школы, он повторяет, что человек массы — глубокая психологическая посредственность, элемент расчлененной толпы с низменными интересами и непомерными аппетитами, избалованный инфантил, которым удобно управлять, и так далее.

Московская монография и учебник еще настойчивее сосредоточивают внимание на “массовом человеке”, но в той же мере теоретически зависят от концепций левых интеллектуалов второй четверти прошлого века. Опять Ортега, опять франкфуртская школа, но в соответствующих главах (написанных В.И.Самохваловой) слышны и чисто советские мотивы: “мещанин и масскульт взаимно формируют друг друга” (монография, с. 137), “формируемый и поощряемый масскультом мещанин” (с. 145), “массовая мещанская психология” (с. 117) и даже так: “Мещанское мировоззрение требует для своей защиты фашистской идеологии, <она> импонирует мещанину, которому к тому же подобную идеологию навязывает рынок и диктует современное информационное окружение” (с. 143).

Усвоение соответствующих глав учебника В.И.Самохвалова предлагает проверить вопросами: “В чем сущность омассовления современного общества? В чем сущность массофикации общественного сознания? В чем причины появления и становления массового человека как особого социального феномена?”

Предлагаю дополнить ряд вопросов. Почему “человек массы”, порождение левого западного философствования, разительно похож на советский жупел “мещанина”? В чем суть раздражения автора против сограждан? Почему дикие термины “омассовление” и “массофикация” следует выбросить из головы?

В монографии и учебнике заявлены два противоположных утверждения. Профессор Н.И.Киященко, руководитель проекта, во введении и в первом разделе настаивает, что масскульт существовал всегда и, разрастаясь, приводил к гибели империи, республики, царства. Древний Рим, например, погиб не от чего иного, как от него, злодея. “Мы попытались выбить почву из-под ног тех теоретиков масскульта, которые в течение всего ХХ века пытались доказать что явление масскульта есть порождение только буржуазного общества, т.н. техногенной цивилизации” (монография, с. 8). И даже так: “масскульт зиждется на политическом и идеологическом произволе власть имущих, будь то старейшины родов (хотя и в меньшей степени), вожди племен, цари, короли, императоры, партии и общественные движения” (с. 23).

Дойдя до главы “Массовое общество в России (история, реальность, перспективы)”, написанной А.В.Захаровым, читатель, а в особенности читатель-студент, очень удивится, прочтя, что масскульт — это “форма, которую принимает культурное развитие в условиях индустриальной цивилизации, в условиях массового индустриального общества” (с. 87). Вот вам и “почва из-под ног”.

Глава о массовой литературе написана доктором философских наук Т.Ф.Кузнецовой. Путаницу, вызванную словом “массовая”, она предлагает распутать закреплением за феноменом масслита обозначения “массовая беллетристика”. А название “массовая литература” сохранить за теми явлениями, которые массово востребованы в силу традиции, педагогического канона или “высокой моды”.

Вершиной массовой беллетристики исследователь считает женский любовный роман, потому что он касается не только низших проблем выживания, смерти, страха, размножения, секса, власти, денег, но и более высоких — “коммуникации на уровне чувств”.

Но эти “низшие” мотивы постоянны и в классической литературе, тут же замечает исследователь и решает возникшее противоречие так: поскольку функции классической литературы совсем иные, то типичные для массовой беллетристики события (например, убийство) будут представлены принципиально иначе: “Так, многие считают, что “Преступление и наказание” Ф.Достоевского — своего рода детектив. Но Достоевского интересует не убийство, а нравственное самонаказание Раскольникова” (учебник, с. 278). По-моему, мысль многообещающая и требующая обдумывания, но пример крайне неудачный. Если какая-то струнка дребезжит в великом романе, то именно эта. Достоевского в самом деле как-то несоразмерно мало интересует убийство — и не какое-нибудь, а зверское убийство двух беспомощных женщин, и как-то несоразмерно велико сочувствие к убийце. Недаром Лев Шестов в книге “Достоевский и Нитше. Философия трагедии” настаивал, что никакого убийства не было: “Несмотря на фабулу романа, истинная трагедия Раскольникова не в том, что он решился преступить закон, а в том, что он сознавал себя неспособным на этот шаг. Раскольников не убийца; никакого преступления за ним не было. История со старухой процентщицей и Лизаветой — выдумка, поклеп, напраслина”.

Т.Ф.Кузнецова выводит масслит за пределы литературы и объявляет бытовым явлением, удовлетворяющим обыденные, а не эстетические потребности, — отсюда штампы, упрощения, вульгаризация, стереотипные формулы. “Это ни хорошо, ни плохо, а составляет специфику обыденной культуры. <...> Сыграв свою роль по удовлетворению обыденных потребностей, эти книги выбрасываются за ненадобностью, подобно ставшим ненужными предметам быта, а главное — сразу же забываются, не оказывая глубокого воздействия на духовный мир человека, но и не претендуя на такое воздействие” (учебник, с. 278—279).

До сих пор я ни у кого не встречала внимания к феномену забывания масслит-текстов. По-моему, это основополагающая характеристика взаимоотношений масслита и читателя, критерий различения масслита и литературы (самой развлекательной и самой серьезной) и совершенно загадочное явление. Суждение исследователя, однако, не вполне ясно. Что означает оборот “забывается, не оказывая глубокого воздействия на духовный мир…”? Забывается, потому что не оказывает воздействия, или забывается и поэтому не оказывает?.. В любом случае у меня остаются сомнения. Если забывается, потому что не оказывает воздействия, то почему забывается абсолютно всеми? На меня оказывает, еще бы, это предмет моих научных интересов, куда глубже. Но, читая с предельным вниманием, сосредоточенно, с выписками и закладками, я беспомощна перед этим механизмом. Забывается мгновенно.

Если же масслит не влияет на читателя потому, что мгновенно выветривается из головы, то возникает вопрос: как масслит-мастера добиваются забывания своих текстов? Я предполагала, что тут может действовать тот же механизм, который заставляет официанта, скажем, помнить внешность клиентов и подробности заказа, пока те не расплатились, а как только расплатились и отчалили, у него бесполезно спрашивать, что они ели и как выглядели. То есть, как только ты выяснил, кто украл-убил или, наоборот, спас человечество, тут же и забыл, как официант клиентов.

Но нет. Виктор Топоров в своих рецензиях на несколько масслит-сочинений подсказал, что механизм забывания срабатывает на любом этапе чтения. “От романов Бориса Бабкина буквально невозможно оторваться…” — сказано в аннотации, и на сей раз это сущая правда. Оторвешься — и забудешь, где оторвался” (Виктор Топоров. Похороны Гулливера в стране лилипутов. — М.—СПб., 2002, с. 428). Я проделала опыт, отложив книжку где-то на середине, и через несколько дней только лупала глазами: кого убили, кто расследует, на каком месте оторвалась — ничегошеньки!

Интересная глава, написанная Т.Ф.Кузнецовой, стоит в книге особняком. Ее трезво-сдержанный исследовательский настрой контрастирует с алармистским напором книги: “Выясняя причины гигантского духовного краха человечества…”
(с. 17), “Художественная и эстетическая культура… стараниями всякого рода модернистских и постмодернистских течений и направлений, а главное, до вселенских масштабов разросшимся массовым искусством завершилась полным духовным крахом и таким духовно-культурным и эстетическим тупиком…” (с. 17).

Мне скажут: сама же на масслит нападаешь. Нападаю и думаю продолжать. Но если меня так настойчиво толкают к выбору: либо масслит с урбанизмом, дорогами, медициной, Интернетом, изобилием и прочими атрибутами “хорошей жизни”, либо некая “духовность” без городов, дорог, Интернета, зато с голодом и железным занавесом, — то я, безусловно, выбираю масслит.

Но, к счастью, это противопоставление — обыкновенный пиар определенной идеологии.

А что до “нападок” на масслит, то недавно совершилось на редкость возмутительное событие.

Масслит-фантазийщик Юрий Никитин написал руководство “Как стать писателем”, а издательство “Эксмо” выпустило его в свет (2004, 448 с., илл. Тираж 10 000. Ответственный редактор Д.Малкин, редактор Е.Тагиров, корректор Е.Анищенко). Невероятная безграмотность масслита в этом руководстве начинает агрессивное наступление на читателей.

Если некто сообщит вам, что Волга впадает в ближайшую лужу, вы с таким субъектом спорить, понятно, не станете.

Но если некто станет твердить про Волгу и лужу на страницах толстенной книги, обращенной к юношеству и вышедшей в солидном издательстве многотысячном тиражом, тогда что делать прикажете?

Раздрызганный, вздорный, самодовольный текст. Автор преследует даже не двух, а сразу нескольких зайцев, удирающих в разные стороны, причем заявляет подобно Ноздреву, что каждого поймал своими руками за задние ноги.

Первая пара “зайчишек”. “Есть только один критерий мастерства. Все остальные — ложные. Этот критерий в массовом читателе. Чем больше ваших книг раскупается, тем вы лучше пишете” (с. 63). Поэтому рейтинги, тиражи и допечатки самого Никитина неопровержимо (“всяк видит”, с. 394) свидетельствуют, что он, “чемпион литературы” (с. 7), идет верной дорогой, создает подлинное искусство и т.д. Но одновременно утверждается другое: “Поделки строгать легче и проще, особого мастерства не требуется, а нетребовательных читателей всегда большинство” (с. 138). Поэтому рейтинги и допечатки других авторов, Ника Перумова, например, говорят лишь о том, “что серьезной конкуренции в нашей литературе еще нет, если эти тексты идут большими тиражами” (с. 387).

Вот еще парочка “зайчат”. Добиваться красоты языка — это “бег на месте” (с. 156), “вытютюливать фразу”– это “ложный след” (с. 248), потому что “психически здоровому человеку плевать, какой там вязью выписаны словесные кружева, если от сочувствия слезы бегут по морде!” (с. 156). Он, Юрий Никитин, этой “дурью” (с. 155) не занимается. Но он же, Юрий Никитин, “виртуоз языка”
(с. 172), “овладев филигранным слогом” (с. 172), пишет красивее и правильнее Толстого, Чехова и Бунина, которых “правит нещадно” в специальных главках своего руководства.

У Никитина несколько претензий к русскому языку и к тем, кто создал на нем признанные шедевры (“шадевры” — ерничает автор). Его крайне раздражает, например, словосочетание “кивнуть головой”, а такие выражения, как “кивнуть головой в знак согласия” или “кивнуть утвердительно”, доводят до желчного раздражения. Жертвами он выбрал Чехова и Бунина: в главе “Та-а-ак, еще одна подборочка из классиков” собрал примеры того, как их персонажи кивали головой, кивали в знак согласия или утвердительно, и сообщил, что создатели “шадевров” писали плохо. “Так что вам надо писать получше Бунина. Бунину можно было писать так тогда, а сейчас бы уже нещадно правили. А то и вовсе не приняли бы такие тексты” (с. 350).

Да, Никитин бунинские или чеховские тексты не принял бы. Это его личные проблемы. Но в издательстве “Эксмо”, которое растиражировало подобный вздор, существуют ведь редакторы и корректоры, которые могли бы объяснить незадачливому “виртуозу языка”, как в действительности обстоит дело. Никитин почему-то вообразил, что по-русски можно сказать только “кивнул”, чем якобы и передается значение согласия, а не какое иное. Мы, читатели, тоже носители русского языка и, в частности, русского языка жестов. Мы-то прекрасно знаем, что головой кивают (а у Гоголя, кстати, “кивают” даже пальцем) отнюдь не только в знак согласия. Это жест многозначный. Кивают в знак приветствия или одобрения. Кивают, указывая на что-то. Кивают рассказчику, сигнализируя: я внимательно слушаю. Кивают, приглашая или веля: начинайте, приступайте. Это далеко не все, а за подробно-стями горячо советую заглянуть в книгу Григория Крейдлина “Невербальная семиотика. Язык тела и естественный язык” (М.: НЛО, 2002).

Впрочем, как-то странно — убеждать, что Волга в лужу не впадает…

Но что делать, пошли дальше. Овладев филигранным слогом, Никитин затеял тяжбу с временами русского глагола. В русском языке, по его мнению, двадцать девять времен (каковые он, однако, не рискнул перечислить), но уж если о чем-то сказано “был, была, было”, то это якобы обозначает, что теперь все иначе. С таким теоретическим багажом он и приступает к “Казакам” Толстого, цитируя и вынося приговор: “Широкая черкеска была кое-где порвана, шапка была заломлена назад по-чеченски, ноговицы спущены ниже колен. Одежа его была небогатая, но она сидела на нем с той особою казацкою щеголеватостью, которая состоит в подражании чеченским джигитам”. В этих двух фразах масса ошибок, если смотреть с учетом нынешних, более строгих требований к языку, чем во времена Толстого. К примеру, куда, на фиг, столько “была”?.. Не говоря уже о том, что это “было” подразумевает, что сейчас этого нет, т.е. черкеска уже заштопана, а шапка сидит прямо. Или заломлена набок. Во всяком случае, уже не заломлена назад, это точно” (с. 316).

Может быть, русский язык Никитину не родной, если он так понимает прочитанное?

Родной или не родной, это опять-таки личные проблемы автора. Но редакторы и корректоры издательства “Эксмо”, надо полагать, — русские по языку люди с филологическим образованием. Они могли бы рассказать Ю.Никитину, что такое перфектное значение форм глагола прошедшего времени совершенного вида: действие совершено в прошлом, а его результат проявляется в настоящем или в момент совершения другого действия. Могли — и должны были, раз автор сам не понимает, — терминологически объяснить то, что всякому русскому человеку ясно уже потому, что он с детства говорит по-русски и не спутает, порвана была черкеска или заштопана.

Подозрение, что русский язык для Никитина — плохо усвоенный иностранный, укрепляется по ходу чтения.

Он запрещает употреблять прилагательные на таком основании, которое ни одному “психически здоровому” русскому человеку не вскочит в голову. Полюбуйтесь: “Вот у него, классика, фраза: “Поцеловал ее красивую изящную руку”. Сразу напрашивается справедливый вывод, что другая рука у нее некрасивая и неизящная” (с. 348).

Никитин считает “ошибочным” и “недопустимым” (с. 153—154) использование в тексте однородных сказуемых с союзом “и” (“Двое легионеров ввели и поставили перед креслом прокуратора человека лет двадцати семи”). Таких слов, как “однородные сказуемые”, он, конечно, по незнанию не употребляет, но из приведенных примеров становится ясно, о чем речь. Фразы с однородными сказуемыми (он называет их “гусеницами” или “ленточными глистами”) у Чехова, Бунина и Булгакова становятся для него, видите ли, “шоком”: классики писали так “неграмотно” и “коряво”, как сегодня пишут “только в нетребовательных коммерческих издательствах” (с. 379).

Он не знает, как знает всякий говорящий по-русски, что в русском языке существует так называемое относительное время, то есть точкой отсчета берется не момент речи, а время совершения другого действия. О незнании свидетельствует рассказанный “случай”, после которого автор “заставил внести в текст договора с издательством добавочный пункт, что редактор в моих вещах не смеет исправлять ни единого слова” (с. 413). Случай состоял в том, что после редакторской правки герой “выглянул во двор: вокруг костра бегала собака”. Ну как он мог увидеть, что собака “бегала”, возмущается Никитин: раз “бегала”, значит, во время выглядывания уже не бегает, разве что отпечатки лап остались!

Ладно, пусть редактор в текстах Никитина не имеет права ничего менять. Но почему он не может объяснить автору его заблуждение? Автор не соглашается? Извините, а что — издательство приговорено его труды выпускать?!

“Во времена Толстого практически вся Россия была неграмотной, читающих книги было немного, писателей — горсточка. Тогда читали в самом деле все
книги”, — пишет Ю.Никитин (с. 318). Любопытный вопрос: как вообще могла родиться мысль, что во второй половине XIX века и в начале XX писателей была всего лишь горсточка? Напрашивается ответ: абитуриент выходит из школы с убеждением, что изученными на уроках писателями литература прошлых веков исчерпывается.

Юрий Никитин, Дарья Донцова, Полина Дашкова простодушно помещают себя в один ряд с Пушкиным, Толстым, Буниным. Это — смешно, но среди высокотиражных и популярных писателей XIX века они и реально могли бы найти свой ряд и свой уровень: Валентина Волгина, Мишу Евстигнеева, Николая Зряхова, Ивана Кассирова, Федота Кузмичева, Николая Пазухина, Владимира Суворова и многих-многих других создателей “лубочной”, или “народной” книги. Вот в этот ряд они достаточно логично встают.

Юрий Никитин даже напоминает немножко Кассирова (псевдоним Ивана Ивина), который, кстати сказать, тоже выступил с публицистически-литературоведческим трудом “О народно-лубочной литературе. К вопросу о том, что читает народ. (Из наблюдений крестьянина над чтением в деревне)” (“Русское обозрение”, 1893, N№ 9—10), доказывая, в частности, что пишет лучше Толстого и больше нравится народу.

Самое, наверное, знаменитое, бессчетно переиздававшееся сочинение Ивина-Кассирова — “Сказка о храбром воине Прапорщике-портупее”. Сегодня оно кажется прямо-таки загадочным. Невольно ищешь второе и третье дно, потаенные смыслы, то есть четко срабатывает закономерность, отмеченная Н.М.Зоркой в книге “На рубеже столетий. У истоков массового искусства в России 1900—1910 годов” (М., 1976): наш современник, обращаясь к старым лубочным текстам, даже самым низкопробным, не может преодолеть обаяния старины, не позволяющего в глупости видеть глупость, в пошлости — пошлость. А может быть, глупость и пошлость действительно исчезают под косой Сатурна? Может, когда-нибудь и Никитин с Донцовой покажутся загадочными и трогательными?

(Цифра 8, 1 сегодня)




Еще почитать:

Нет пока комментариев.

Добавить комментарий